Муля

Юрий Кириленко

Муля

1.

Юным четырнадцатилетним гимназистом, еще до революции, Самуил Аксельрод впервые перешагнул через себя и порог губернской газеты, вручив оторопевшей сотруднице в соломенной шляпке-канотье полное собрание своих поэтических сочинений, так и названное – «Сочинения», подписанное скромным псевдонимом «Яковлев», что, собственно, было его отчеством.

Потом он стал в газете частым гостем, и там его ласково называли Мулей.

С тех пор «Муля» и «Яковлев» стали, с одной стороны, его прозвищами, а с другой – источником верного и постоянного пропитания.

В смутном августе семнадцатого года, когда у власти в нашем замечательном городе были меньшевики, и среди них – родной дядя Мули Натан Моисеевич Аксельрод, юный автор уже вполне четким шагом вошел в другую, местную партийную газету, уверенно сел на высокий дубовый стул и положил маленькие желтые кулачки на дубовый же стол…

На  этот самый стол через несколько лет заботливая курьерша будет ставить ему чай в стакане с мельхиоровым подстаканником, на котором еще будут проступать полустертые слова: «Вашему …родию … от благодарных…» — и царский двуглавый герб, который Муля ненавидел и который, несмотря на все старания, не сводился, собака, а, напротив, выпукло и отчетливо сиял, улыбаясь в противоположные стороны  орлиными мордами, словно говорившими разом: фу, какая гадость…

Муля работал в секретариате. Для тех, кто не знает: секретариат – это мозг, это генеральный штаб газеты. Именно там рождаются замыслы будущих очерков, фельетонов, рассказов; именно там вызревают будущие зав. отделами  и – страшно сказать – замы и даже главные редакторы.

Работник секретариата – что играющий тренер: сам пишет мало, постольку-поскольку, но, когда надо – напишет и еще поставит написанное в пример. А пуще всего любит рассказывать, сладострастно и безжалостно кромсая статейку бледнеющего автора, о том, как не надо или, напротив, надо писать.

О секретариат! Законы твои суровы и беспощадны. Сменяются эпохи, уходят властители и правительства, газета меняет название и даже политическую окраску – секретариат вечен. Потому что он – сердце любой газеты, ее мотор, ее перпетуум-мобиле, если хотите. Пока, конечно, живы сотрудники секретариата – эти хитрые циничные люди, прекрасно знакомые с грамматикой и редакционными  интригами.

Муля стал одним из этих счастливцев. Впрочем, нет, — его сделала таким сама Судьба. Он был ответственным секретарем по призванию. Да, писал статьи, и очень неплохие, но… Он был рожден для секретариата, как «ундервуд» для секретарши. Муля хорошо помнил «ундервуд», его классические, черно-металлические, технически изящные формы. Эти волшебные ряды кнопок и буквами-литерами, этот волнующий перестук: словно десятки маленьких стальных сердечек бились под сильными и нежными пальцами машинисток.

Муля помнил горячий набор. Он помнил запах свинца, из которого отливались плавящиеся на линотипах горячие буквы; они обжигали пальцы, и их приходилось брать через сложенную в несколько слоев бумагу.

Муля не пил полагающееся ему «за вредность» молоко; он носил его домой и делал любимую простоквашу.

Он вообще обедал дома, даже тогда, когда в нашем городе выстроили первый двенадцатиэтажный «небоскреб» из стекла и бетона – новое здание редакции, где Муля работал всю жизнь.

Он обедал дома, пока была жива его Зинаида, Идочка… За большим круглым столом он кушал не торопясь, долго; любил поспать после обеда – его рабочий день был ненормированным и заканчивался порой к полуночи.

После обеда он приходил в редакцию, поднимался к себе на лифте (после него там не ездили с час – ждали, пока выветрится добротный, злой чесночный запах) и незлобливо улыбался, щуря глаза за круглыми стеклами очков, в ответ на извечный вопрос-шутку: «Ну как, Муля, вы поели своей мацы?»

Он только тихо вздыхал, потому что это была неправда. Тогда уже не было никакой мацы, и его Зинаида, конечно, не умела печь ее к Песаху, и не умела правильно (как Мулины мама и бабушка) готовить рыбу-фиш – то, что русские называют «фаршированной рыбой». Какая маца! О чем вы говорите в эпоху всеобщего безбожия!

В то же время он никогда не иронизировал по поводу плотных кусков сала в тормозке рабочего-наборщика накануне, скажем, Рождества.

Он был добродушен и терпим, наш Муля. У него была светлая душа и у него, кажется, совсем не было врагов. Парадокс: у его народа – были, а у Мули – нет. Он умел ладить со всеми. Мазл – он и в Африке мазл.

И это даже слегка настораживало: нет врагов – и всё. И точка. Такой человек.

Его любили, уважали и боялись одновременно.

Если бы вы слышали этот грассирующий ироничный  голос: «Молодой человек, щтё вы напортачили? Вам известен язык, на котором с вами разговаривала ваша мать? Я не ругаюсь, я не сказал: какая-то мать, я имел в виду конретно вашу мамочку, дай бог ей здоровья»! После этого очередной начинающий журналист сгорал со стыда, ему хотелось провалиться сквозь землю.

Но были проколы и у Мули. Точнее, один-единственный – но навсегда оставшийся в устной редакционной летописи, тот единственный, о котором старожилы неизменно рассказывали каждому молодому сотруднику.

Всего однажды в своей невероятно долгой, почти библейской жизни Муля решил съездить подлечиться в Кисловодск. Но в Курске в его купе вошли товарищи в серых костюмах, похожие друг на друга, как инкубаторские яйца.

– В чем дело? – заорал шепотом Муля, а когда понял, кто они, – описался. Не от страха, просто он был уже пожилой человек.

Его выволокли из вагона, усадили в черную «Волгу» и на вопрос: «За что?» сунули свежий утренний номер газеты, которую он подписал в свет поздно ночью, после чего и уехал в отпуск.

На первой полосе, огромными буквами красовался заголовок: «Первомайские призывы КЦ КПСС».

– Что?! – вскричал Муля и сначала засмеялся, потом заплакал и опять засмеялся.

Соседи по «Волге» угрюмо молчали.

– Вы что, не понимаете, что это издевательство? – наконец обернулся к нему товарищ с переднего сиденья.

– Это? – искренне удивился Муля. Он пожевал губами, набрал в легкие воздух и, бесстрашно сверкнув очками, сказал: – Так ведь Комитет-то Центральный!

Кажется, «Волга» даже затормозила…

Муля так и не попал на курорт.

Тираж газеты со злосчастной опечаткой успели изъять до поступления в продажу.

Вы будете смеяться, но Муле так ничего и не было за это.

– Другому – было бы, а нашему Муле – нет, – многозначительно говорил молодому коллеге рассказчик. И добавлял без тени иронии:  – Он ведь у нас незаменимый…

То было золотое время начала «застоя» – не либеральное, конечно, но и не отличавшееся жестокостью. Терять ответственного секретаря, на котором держится вся газета, –  из-за опечатки, которую видели лишь несколько типографских рабочих?..   Ну, КЦ, так КЦ. Не Кацо же, в самом деле!

 

2.

Я познакомился с Самуилом Яковлевичем Аксельродом, когда меня в качестве молодого специалиста направили после университета в нашу областную газету.

– Для начала – в секретариат, к Муле, – бросил, бегло проглядев мои документы, заместитель главного редактора. И я отправился по длинным коридорам Дома печати, в котором располагалась редакция.

А вот и секретариат. В огромной комнате, заставленной внушительными столами, на которых были разбросаны газетные полосы, а по углам высились стопочки машинописных статей, сидел всего один человек. Сильно в возрасте, седоватый, с грустными глазами за толстыми стеклами очков.

Он внимательно, с карандашом в руке, смотрел на расстеленную перед ним полосу и напевал:

– Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью… Или пылью… Это уж как вам угодно…

Он заметил меня, улыбнулся  – скорее, натянул приветливую гримасу.

– Щтё вы ищете, молодой человек? – спросил он, не поднимая глаз на меня, по-прежнему глядя на газетную полосу, как на женщину, которой собирался овладеть.

– Я практикант. Меня направили к вам, в секретариат.

– Самуил Яковлевич, – представился он, вставая и протягивая руку для приветствия. – Аксельрод.

Я назвал себя.

– Присаживайтесь, молодой человек, – Самуил Яковлевич показал на стул рядом с собой. – Поляков звонил мне только щтё. Значит, на практику к нам?

Я кивнул.

– А раньше в газете бывали?

– Да, в многотиражке на заводе «ЗИЛ», корреспондентом…

– Понятно. Но здесь, конечно, всё несколько по-другому. Масштабней.

– Ну да, – согласился я. – Только у меня к вам один вопрос. А кто такой Муля? Мне зам. главного сказал, что я должен обратиться к нему.

– Муля? – переспросил старикан и затрясся в беззвучном смехе. – Муля… Муля, значит… Ха-ха…

– Я что-то не так сказал?

– Да нет, всё нормально. Дело в том, щтё Муля – это я. Да, собственной персоной. Я привык, что меня так зовут. Да разве важно, как зовут? Главное, щтё не ругают и не обидно…

– Извините, – пролепетал я. – Я не хотел…

– Да полно вам. Ну, давайте приступим…

И я «приступил». Для начала Муля повел меня в цех. В огромном помещении стояли линотипы – машины, которые отливали строки из типографского сплава – свинца с сурьмой и оловом. Эти строки набирали девушки-линотипистки – как на пишущей машинке, стуча по клавишам. Готовые горячие наборы укладывали в ящички и уносили к верстальщикам, над которыми царил метранпаж.

Склонившись над «кассой» – верстаемой полосой в свинце, в зеркальном отражении, верстальщики вбивали готовые строчки набора, лихо орудуя специальными шильцами.

Потом мы прошли в другое помещение, где уже печатали с готового набора свежие полосы. Рядом стояли бумагорезательные машины, и рабочие на тележках подвозили бумагу к печатной машине. Готовые, уже сложенные газеты по конвейеру плыли к укладчикам, формировавшим пачки для отправки в экспедицию.

– Ну, – сказал Муля, когда мы вышли из цеха готовой продукции, – вернемся к нашим баранам…

И мы возвратились в секретариат. Не спеша, с юмором, очень толково Муля объяснил мне, как обращаться со строкомером, как считать строки, как макетировать, то есть создавать образ будущих газетных полос.

Постепенно комната наполнялась людьми. Они  приходили, здоровались, брали полосы со столов, уходили, возвращались. А мне было интересно наблюдать, как рождается газета.

– Сначала мне приносят вот это, – Муля с отвращением показал стопку напечатанных на машинке статей на углу стола. – Я должен посчитать, точнее, пересчитать количество строк в каждой. Конечно, опытный журналист делает это сам, но он может ошибиться…

В его руке сверкнула металлическая линейка.

– Строкомер! – прокричал Муля, потрясая им, как маршальским жезлом. – С его помощью мы будем сейчас макетировать полосы!

Он схватил чистый лист газетного формата, полистал приготовленные статьи.

– Так… сюда, вверх – фото бригады машиностроителей с материалом о ней. – Муля наклонился и красным карандашом отметил с помощью строкомера место для фотографии, прочертил границы статьи.

– Затем, рядом, заметьте – рядом! – отчет о профсоюзном собрании на ткацкой фабрике, – приговаривал он, размечая место под еще один материал.

– И щтёб никаких «сапогов»! – вдруг взревел он, уже не обращая на меня никакого внимания.

Позже я узнал, что «сапогом» в газете называют материал, «высовывающийся» из-под рядом стоящего. Это считалось ужасно некрасивым и свидетельствовало о непрофессионализме ответственного секретаря.

Так, мурлыкая что-то себе под нос, Муля  разделался с тремя полосами. Потом повернулся ко мне и спросил:

– Хотите попробовать?

Я кивнул.

– Силь ву пле, – Муля вручил мне «жезл» и отошел в сторону. – Вот материалы третьей полосы. Она самая простая по верстке. Несколько крупняков, парочка фото. Не то что четвертая, с ее мелочевкой – спортом, погодой, афишей и разной чепухой… Следите за кеглем, — пробурчал Муля. – Надеюсь, вы знаете, что такое «кегль»?

Я опять кивнул. Кегль – это размер шрифта, как же, проходили…  Посмотрел статьи, потом взял фотографии, выбрал две более-менее приличные. Муля одобрительно кивнул, и я стал размечать полосу. Работа продвигалась медленно. Дело в том, что в печатной отрасли – свои единицы длины, отличающиеся от обычных метрических: цицеро, пункты. Строкомер и «проградуирован» в этих, типографских единицах. С непривычки довольно тяжело разобраться…

– Молодой человек, – вдруг сказал Муля, видя, что я успешно заканчиваю свой первый макет, – хотите газетный анекдот?

– Конечно.

– Слушайте. Представьте себе фото голых мужчины и женщины, которые… ну, понимаете… гм…

– Понимаю.

– А теперь возьмите любой номер  «Правды» – и заголовки из него попробуйте использовать в качестве подписи к этой фотографии.

На огромном секретарском столе лежала стопочка  «Правды» – она в те времена служила как бы ориентиром для всех газетчиков.

– «Работать с огоньком», – прочитал я вслух, развернув номер главной партийной газеты. – Интересно… «Кто, если не мы?» Действительно… «Сделал сам – помоги соседу». Да… – рассмеяться я всё же не решился и, сложив газету, вернул ее на место.

Вот тебе и Муля…

– Видите ли, молодой человек, я иногда подрабатываю подписями под фото, – пояснил мой наставник. – Не все фоторепортеры умеют подписывать снимки. Вот я и упражняюсь. Гонорары смешные, но за месяц накапливается неплохая сумма…

Муля помолчал и продолжил:

– Однажды я все-таки «пролетел». На «восьмимартовский» номер, на первую полосу долго искали фото передовой женщины-рабочей. Но то женщина внешне была не очень, то красавица – но с репутацией «не очень». Наконец из кучи кандидаток я выбрал подходящую и, поскольку времени уже не оставалось, весь номер «завис» из-за этого снимка, – недолго думая поставил заголовок к развернутой подписи и к этому фото: «Безотказная». Мне показалось это логичным: в подписи говорилось, какая она исполнительная работница, как помогает молодым осваивать профессию, если надо – выходит на работу сверхурочно и в выходные – ну, безотказная, одним словом… Щтё потом началось! Утром, когда вышла газета, люди вчитались и начали хохотать. Главный влепил мне выговор. Но самое ужасное – позвонил муж этой работницы. «Вы опозорили мою жену!» – заявлял он, требовал опровержения, суда, дуэли, ну и так далее…

Муля вздохул.

– Я извинился перед ней. Всё обошлось, но нервов было много. Так щтё думайте, думайте молодой человек. Над каждой строкой. И особенно – над подписями и заголовками!

Муля был веселым человеком. Работая над макетом газеты, он, как правило, что-то напевал себе под нос. Однажды я вслушался.

«Ленин кыш, Ленин мыш, Ленин тохтамыш…» – бормотал Муля, склонясь со строкомером над газетной полосой. Заметив, что я прислушиваюсь, он не смутился, а выпрямившись и поправив очки с толстыми стеклами, спокойно сказал:

– Молодой человек, это не то, что вы подумали. Это значит «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» – по-казахски, кажется. Вот так вот! Да здравствует нерушимая дружба народов СССР!

А однажды, вернувшись из столовой в хорошем настроении, Муля вытащил откуда-то старенький, потрепанный блокнот и протянул мне:

– Просвещайтесь, молодой человек.

Я открыл блокнот и замер.

«Голосуем мандами».

«Укаканные лица».

«Куроводство партии».

«В 1920 году Ленин окотился в Брянских лесах».

«Мелкий, тоскливый вождь сеял над зеркальным прудом».

– Что это?! – воскликнул я и невольно огляделся.

Муля сардонически, театрально расхохотался:

– Это опечатки. И наши, в разные времена, и чужие, забавные… Да-а-а, – протянул он зловеще, – очень забавные. Людей сажали за них…

Иногда я слышал он него интереснейшие вещи, о которых в то время говорить было не принято, но которые заставляли задумываться, переомысливать то, что нам вкладывали  в голову в школе и в университете.

– …Молодой человек! – Самуил Яковлевич поднял вверх указательный палец. Очки его поблескивали весело и грозно. – Запомните, вы – счастливый человек. Вы владеете одним из самых богатых, самых красивых, самых точных языков в мире. Русским! Вы даже не понимаете, каким сокровищем обладаете. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Мое детство прошло в бедной, но приличной еврейской семье. У нас все знали идиш, но старались, особенно на людях, говорить по-русски. Что из этого выходило, ха-ха, вы не поверите!

«Замолчи свой рот», – говорила мне бабушка, бобэ Рахиль. – «Не причесывай мне нервы!» «Сдается мне за пустой гешефт».

Впрочем, в русскую речь попало кое-щтё из идиша. Правда, не в литературный язык, а в блатной жаргон – там полно идишских слов. Шмон, ксива, клифт, мусор, малина (нет-нет, это совсем не связано с ягодой!), хипеш, хевра, шара, параша, ботать – ну и само слово «феня»…

А я с детства любил Пушкина, Лермонтова, в институте полиграфии зачитывался Тургеневым, Гончаровым. И хотел, хотел быть писателем и писать на русском языке. Но понимал, что это невозможно. И остался журналистом. Ничто так не портит язык, как журналистское ремесло. Это ведь только с виду обе профессии одинаковы – сиди, пиши. Но журналисты, в основном, пишут штампами, а писатели – образами, красками, наслаждаясь, экспериментируя с языком…

Я, по молодости лет, пытался такое проделать в журналистике – и получил по шее, чуть не выгнали из газеты.

А уж на войне вообще можно было писать репортажи только лозунгами, ходячими «героическими» выражениями. А как иначе? Мы должны были воспевать подвиги наших бойцов, готовность умереть за Родину, а не копаться в душах и деталях…

Я всегла завидовал своим соплеменникам – тем, кому удалось занять свое место в советской литературе. Обратите внимание, как здорово они пишут, какой у них замечательный язык…

Тут принесли на читку свежие полосы, и Самуил Яковлевич, не закончив фразы, углубился в работу.

А я долго размышлял над словами моего наставника. Ведь, в самом деле, что такое Пастернак для русской поэзии? (Тогда я еще не знал «запрещенных» Мандельштама и Бродского). А Галич? И стихи для детей – полный тезка Мули Маршак, Заходер… И проза… Вот Гроссман, «За правое дело» – уж никак не хуже Великого Льва с его «Войной и миром». А Бакланов с его фронтовыми повестями? И Трифонов, давший жизнь целому направлению в советской литературе – «городской» прозе? А Аксёнов? А Бабель? Великий, непрезойденный Бабель! Что он делал с этим языком! Это же не литература – джаз! джаз! И еще – наверное, лучшая в мире школа переводчиков. Именно они – Иван Кашкин, Евгения Калашникова, Нора Галь, Рита Райт-Ковалева, Корней Чуковский, Давид Самойлов и другие – дали нам, «русскоязычным», прикоснуться к западной классике, да еще на каком уровне!

Постепенно, знакомясь с коллективом, я обратил внимание, как много в редакции сотрудников с еврейскими фамилиями: Клейман, Горовиц, Петровский, Лакерник. Был еще Эвальд Короткий, которого все звали «Краткий» и – в продолжение – «Краткий – брат таланта».

Я как можно деликатнее осведомился у Мули об этом интересном, с моей точки зрения, факте.

– А что вы удивляетесь, молодой человек? Евреи всегда были в газете. Газета без еврея – что суп без соли. Евреи любят и знают слово, умеют владеть им. Наряду с медициной, торговлей, банковским делом журналистика всегда была одним из главных занятий сынов Сиона…

– А-а, –  я покраснел, – а вы, Самуил Яковлевич, ведь тоже – «сын Сиона»?

– Я, прежде всего, – советский человек! – гордо сказал, выпрямляясь, Муля. – Да, по рождению и по паспорту я – еврей. Ну и щтё? Троцкий вот тоже сказал однажды: «Я не еврей, я – коммунист!» Да и папа мой был выкрестом… Еврей, молодой человек, – это, прежде всего, тот, кто соблюдает традицию – определенные правила и законы. Одних запретов – больше шестисот! Не всякий выдержит исполнение сурового еврейского Закона…

– Может, потому и сохранился еврейский народ? – спросил я.

– Конечно! Но у нас, советских, бывших евреев, всё по-другому. Советская власть дала нам всё! Отменила позорную черту оседлости, дала возможность получать любое высшее образование, осудила антисемитизм… Ну, уродов, естественно, везде хватает, но в целом…

Он вдруг нахмурился.

– Давайте-ка лучше работать. Скоро номер сдавать, а мы с вами тут лясы точим…

Я видел: он стеснялся своего еврейства, но оно перло из него, как крем из эклера.

Однажды в нашей столовой зашел разговор о разных кухнях. Муля оживился.

– О-о! – простонал он, разламывая вилкой столовскую котлету. – Гусиная шейка! О-о-о! А чолнт – еврейское жаркое! А форшмак! Вы пробовали форшмак? Я вам расскажу рецепт. Это так просто…

Как-то раз, в обеденный перерыв, поев и прогуливаясь по парку рядом с редакцией, мы, как всегда, говорили обо всём и опять «спустились» к евреям.

– Видите ли, молодой человек, – говорил Муля, покашливая и семеня рядом старческими шажками. – В каждом еврее живет итальянец или, по крайней мере, француз. Вы не замечали – у нас у всех вечно нос заложен? Мы же, южные люди, погибаем  в этих снегах, ха-ха!

Любил он на таких прогулках и блеснуть анекдотом.

– Лекция в колхозе, – говорил он, привычно оглядываясь. – Итак: лекция в колхозе в тридцатые годы. Пастух не был, потом спрашивает: «О чём  там было?» – «О двух евреях – Гегеле и Фейербахе. У одного нашли зерно, у другого – материю.» – «И чего – судить будут?» Ха-ха! Правда, здорово?

Или вот еще. Как задают один и тот же вопрос. В двадцатых годах: «Как вы живете?» В начале тридцатых: «Как вы? Живете?» В конце тридцатых: «Как? Вы живете?» И заметьте: меняется только пунктуация…

Мне почему-то было невесело.

А Муля продолжал:

– И еще про двадцатые годы, когда модны были аббревиатуры имен. В отделе кадров: «Как вас зовут?» — «Хасан Быбурчираб». – «Это что?» – «Хаим Сандомирский, бывший буржуй, чичас рабочий». Ха-ха! Почему вы не смеетесь, молодой человек?

Я пожал плечами. Какая странная жизнь была в нашей стране на заре социализма…

Но Муля не унимался.

– Слушайте! «Что такое советская власть?» – «Идея – еврейская, исполнение – грузинское, терпение – христианское». Ха-ха! «Почему РСФСР читается одинаково – слева направо и наоборот?» – «Чтобы и Ленину, и Троцкому-еврею удобно было читать»… А вот и наш дом, – Муля протянул руку к серому многоэтажному кубу редакции. – Дом Печали!

Я терпеливо слушал этот, как мне тогда казалось, бред. Опасный бред…

… В октябре 1973-го началась война Судного дня: Египет и Сирия в Йом-Кипур, в еврейский День Искупления,в   напали на Израиль. И когда через несколько дней израильтяне начали одерживать победы, Самуил Яковлевич, придя утром в секретариат, с восторгом шепнул мне на ухо:

– Правда, молодцы?

– Кто? – спросил я наивно, всерьез переживая тогда за арабов.

– Как «кто»? Евреи! Показали, что умеют воевать! Впрочем, это и не надо доказывать. Во время Отечественной я насмотрелся и на евреев-командиров, и на евреев-солдат. Они сражались с фашистами, как звери! Они же знали, что их ждет, если попадут в лапы фашистов. А врачи-евреи! Это же боги были. Вытаскивали раненых буквально с того света…

Я невольно обернулся. Кроме нас, в комнате никого не было.

– Самуил Яковлевич! Тише, прошу вас! Не дай бог кто-нибудь услышит!

Муля внезапно сник.

– Да-да, вы правы, молодой человек… Что-то я распоясался… Извините…

И он быстро вышел из комнаты.

В этот день в обед мы, как обычно, пошли в столовую. Неприятно было наблюдать, как значительная часть посетителей – а среди них были в основном работники типографии – кто с любопытством, а кто и с неприязнью, не стесняясь, рассматривали Мулю с его яркой, типично еврейской внешностью.

Самуил Яковлевич не выдержал, осторожно положил ложку и, глядя в стол, сказал мне:

– Не могу больше. Пойду пройдусь…

– А второе? – глупо спросил я.

Он молча встал, я тоже. Мы вышли на улицу, пошли в соседний сквер, где часто собирались выпивохи. Вот и сейчас двое «соображали» на дальней скамейке.

– Слушайте, молодой человек, – вдруг сказал Муля. – Не в службу, а дружбу – прошу вас, сбегайте за водкой… Вот деньги.

У меня глаза полезли на лоб.

– Самуил Яковлевич, да вы что – скоро обеденный перерыв закончится. Нас хватятся, а мы…

– Слушайте меня, молодой человек. У нас ненормированный рабочий день. Ну, задержались… Так мы вернемся, обязательно вернемся.

Я слетал в ближайший гастроном, на закуску взял пряников – «жамок», как их называли в нашем городе. Стаканы нашлись тут же – на ветках соседнего куста.

– Знатная закуска, – рассмеялся Муля, разливая водку: себе побольше, мне – чуть-чуть. – Ну, как говорили на фронте: «За жизнь!»

И «хлопнул» свой почти полный стакан. Пряник он сначала понюхал, а потом осторожно откусил и стал медленно жевать.

Я с отвращением выпил водку. В университете на журфаке мы пили в основном портвейн и сухое вино. Иногда пиво. Водку – редко. Дорого, да и неприлично.

– А я думал – вы совсем не пьете… – слегка захмелев, почему-то сказал я.

Муля улыбнулся.

– Ну да, разве евреи пьют? Всё верно. Но на фронте без этого было… плоховато…

– А вы где воевали?

– Я, молодой человек, служил в армейской газете «За Родину!» Но пострелять тоже пришлось, когда выходили из окружения, под Харьковом… Не люблю вспоминать, – он разлил еще понемногу, а оставшееся в бутылке показал «соображающим»: – Мужики! У нас осталось, не хотите?

Те, уже давно распившие свою бутылку и, видимо, жаждавшие продолжения, остолбенели.

– Ты чего, папаша, не русский што ль? Давай, чего добру-то пропадать…

Один из них встал, подошел к нам и взял бутылку.

– Што, сердечко шалит? Не идет, зараза?

Муля кивнул, вставая.

– Ну, за ваше здоровье, господа! – засмеялся мужик и пошел к другу, дожидавшемуся на скамейке.

Мы вернулись в редакцию.

…Однажды мы засиделись допоздна. Всё ждали какого-то важного официального материала. Уже все разошлись по домам, свет горел только в кабинете главного да в нашей комнате.

Муля стоял у широкого окна и с десятиэтажной высоты смотрел на наш ночной город. Тогда он не сверкал, как сейчас, разноцветными огнями. Он лежал в темноте, как в болоте, со слабо светящимися окошками, бликами телевизоров и тусклыми редкими уличными фонарями.

– Молодой человек, – спросил, не оборачиваясь, Муля, – всё время забываю вас спросить: вы женаты?

– Да нет.

– Щтё так?

– Не встретил еще свою половинку… Да и  рановато…

– Глупости, – Муля резко развернулся, – глупости. Не тяните, всё равно ошибетесь. Человеку нельзя быть одному, одному человеку плохо…

– А-а-а, – неловко протянул я, – а вы женаты, Самуил Яковлевич?

Он горько усмехнулся.

– Уже нет. Она умерла.

– Болела?

– От горя.

– ?

– Да-да, молодой человек, люди еще умирают в наше время от горя…

– Что же случилось?

– Дочь, наша любимая дочь, Белла, Белочка, свихнулась. Связалась с каким-то актером, он задурил ей голову, она тоже вообразила себя актрисой… А у него семья, дети… Мы были против этих отношений, а она кричала, что мы ничего не понимаем, что он – гений, новый Смоктуновский… В общем, они сбежали. Просто сбежали… Мы пытались искать их, но бесполезно. Может, они погибли, может, пробрались за границу… Вот у Идочки сердце и не выдержало. В полевом госпитале на фронте выдержало, а в мирное время, из-за родной дочери – нет!

Он опустился на стул и заплакал.

– Самуил Яковлевич, не надо, успокойтесь…

– Извините… – Он встал и, пошатывась, вышел.

 

3.

Помню, я был совсем маленьким и однажды спросил у отца:

– А что такое «еврей»?

– Где ты это слышал? – по лицу отца пробежала тень тревоги.

– Во дворе. Там Яшку из третьего подъезда так дразнили…

– А он?

– Убежал. Его всегда так дразнят. Он жадный. Булкой не делится, с нами не играет…

Отец приподнял меня и посадил на свое худое колено.

– Евреи, сынок, — это народ такой. Ну, как французы, итальянцы, поляки, русские… Народ очень древний. Им не сладко пришлось, в войну их много убили.

– За что?

– За то, что евреи…

– Как это? Разве они виноваты?

Вошла бледная мама и жестко  сказала отцу:

– Ну что ты морочишь голову ребенку…

– Я объясняю…

– Он еще мал. Вырастет – сам всё поймет.

– Евреи, – продолжал отец, глядя на маму, – очень умные, мудрые люди. Они написали Библию…

– А что такое «библия»?

– Хватит! – мама подошла и сняла меня с папиного колена.

Теперь во дворе я с интересом смотрел на Яшку. В очках, из-за которых его большие глаза выглядели просто огромными, он обычно стоял возле своего подъезда, чтобы можно было быстро убежать. И как только из форточки раздавался голос его бабушки: «Яша, домой!» – он тут же  уходил.

С ним так никто и не подружился…

А вскоре после этого наступил день, который врезался мне в душу на всю жизнь.

С утра по репродуктору, висевшему у нас в углу комнаты, передавали печальную музыку.

Отец сидел за столом и молча курил одну папиросу за другой.

С улицы доносились тревожные голоса, плач и даже какой-то женский пронзительный вой.

Я, заспанный, подошел к отцу – небритому, пропахшему табаком – и спросил:

– Папа, что случилось?

– Сталин умер… – проговорил он и погладил меня по голове. – Великий вождь и учитель…

Вошла мама, быстро и резко сказала что-то. Отец побледнел, отодвинул меня, шагнул к маме и (о, ужас!) влепил ей пощечину.

Мама вскрикнула, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.

Я ничего не понял. Но то, что отец ударил!!! маму!!! — не вмещалось в мое маленькое четырехлетнее сознание.

И я плюхнулся на пол и заревел. Мир перевернулся, мир сошел с ума. Что со мной будет?! Папа ударил маму!

Это конец всему! Конец!..

… Как снег на голову, на страну обрушилась перестройка. Гласность, демократизация, кооперативы… СМИ, политики да и обычные люди словно с цепи сорвались. Всё, что томилось под спудом идеологии, — явилось в своей великой и страшной силе.

А потом грянула вполне закономерная августовская революция 91-го года.

В стране появились десятки партий – порой очень экзотических, как Партия любителей пива. Тысячи газет, газеток и газетенок валялись на улицах и в подъездах.

В один из этих сумасшедших дней я, забирая почту, поднял газету, вернее, ее обрывок. Привлек внимание заметный, полужирный, довольно крупный шрифт. «Советские евреи, — было напечатано на обрывке, — как и европейские ашкеназы, оставшиеся в живых, потерялись не только во времени, но и в пространстве… Живые артефакты прошлого…»

И я вспомнил Мулю, Самуила Яковлевича Аксельрода…

Это было время разоблачений и вседозволенности, ошибочно принимаемой за свободу.

Но и время прозрения, время падения оков.

В стране начали восстанавливаться и открываться храмы, мечети, синагоги.

Уже никто не препятствовал еврейским семьям воссоединяться с родственниками, жившими в Израиле, Америке и Европе. Появилась ранее запрещенная еврейская духовная и светская литература. Стали создаваться еврейские культурные и общинные центры.

И однажды в дверь моей квартиры позвонили. Я открыл. Передо мной стояли две чистенькие старушки, по виду – учительницы на пенсии.

– Здесь проживает Мария Иосифовна Розина? – сурово осведомилась одна из них.

– Мария Ивановна, – поправил я.

– Нам лучше знать, – отрезала «суровая».  – А вы кто?

– Я – ее сын.

Они переглянулись.

– Можно войти? – тихо спросила вторая.

– Конечно, – я распахнул дверь, жестом пригласил в зал. – Присаживайтесь. Чай будете?

– Нет-нет, спасибо. Это лишняя жидкость, а нам еще надо обойти несколько человек по списку…

– По какому списку?

– У нас в еврейской общине, – объяснила «суровая», – составляют список евреев – ну, кто кого помнит. Мы обходим всех, чтобы пригласить к нам в общину, в синагогу.

– У нас и помощь оказывают пожилым людям, – сказала вторая.

– Какую?

– В основном, медикаментами…

– И продуктами! – добавила «сердитая».

– Здорово! – восхитился я. – В магазинах цены кусаются.

– Так что – где Мария Исааковна?

Я опустил голову.

– Она умерла. Очень давно. А вы ее подруги? Я вас не припоминаю…

– Мы не подруги… — начала было «тихая».

– Все евреи – родственники! – строго сказала «сердитая».

Я кивнул. И спросил:

– А она что – еврейка?

– А вы скажете, что не знали! – поджала губы «сердитая».

– Не знал, правда. То есть знал, что ее девичья фамилия Розина, но никогда не думал о ее национальности. Ни она, ни отец ничего об этом не говорили. И все звали ее Мария Ивановна. Даже папа… «Марьванна»…

– А отец ваш?

– Ну, он-то точно русский. И фамилия русская… Очень русская… Он тоже умер, недавно…

– Фамилия ни о чем не говорит, – сказала «сердитая». Значит, получается, вы – еврей?

– Я всегда ощущал себя русским.

– Но вы же еврей по маме!

– Наверное. Но это не имеет значения…

– Как не имеет?! – возмутилась «сердитая». – Очень даже имеет! Вы что, не любили свою маму?

– Очень любил! Но я не знал… Она же ничего не рассказывала…

– Конечно, потому что боялась!

– Чего?

– Всего! – воскликнула «сердитая».

– И прежде всего – за вас, – добавила «тихая».

– Вот как… – растерянно сказал я, совершенно раздавленный неожиданной информацией.

Повисла неловкая пауза.

– Ну, мы пойдем, – встала со стула «сердитая».

– Приходите к нам, – обернувшись на пороге, сказала «тихая». И протянула мне листок с написанным от руки адресом. – Приходите к нам в общинный центр. Мы будем вам рады…

… Не сразу, конечно, но я пошел в еврейскую общину. Очень удивился, когда узнал, что в нашем городе, далеком от «черты оседлости», до революции была синагога.

Встретили меня приветливо, в первую очередь потому, что меня сразу заметила «тихая» старушка:

– Ну, вот и хорошо, что пришли. Пойдемте, я познакомлю вас со всеми, с нашим раввином…

Рав Хаим оказался симпатичным плотным молодм человеком с огненно-рыжей бородой и веселыми синими глазами.

– Вы читали, надеюсь, Библию, точнее Ветхий Завет?

– Конечно.

– Значит, в общих чертах вы уже знакомы с Пятикнижием Моисея – Торой… Это хорошо. А имя Иосифа Флавия вам что-то говорит?

– Смутно… Что-то очень древнее…

– Да, это римский писатель и философ. «Иудейские хроники», «Иудейская война»… Я вам советую – прочтите, обязательно прочтите.

– Спасибо. Я вспомнил, у меня дома есть собрание Лиона Фейхтвангера… Мама, помню, читала «Испанскую балладу»…

– Удивительная вещь, замечательный писатель…

– Да-да… Но мне всё как-то недосуг было читать… Но я восполню, обязательно!

Рав Хаим заулыбался и, извинившись, ушел.

А я узнал, что «тихая» старушка, носившая, как и героиня «Испанской баллады», имя Ревекка, оказалась одноклассницей моей мамы. Но не помнил, чтобы она когда-нибудь приходила к нам домой. Смущаясь, сказал ей об этом.

Ревекка улыбнулась черными, совсем молодыми глазами и тихо сказала:

– Ваш папа был очень строгий… И ревнивый. Он не любил Мусиных подруг…

…Я добрался наконец до красно-черных томов сочинений Лиона Фейхтвангера и вытащил том седьмой – с «Иудейской войной»… Почти не отрываясь от книги, я проглотил всю трилогию. Меня отбросило на две тысячи лет назад. Я оказался в древней Иудее.

Я восхищался и ненавидел Йосефа бен Матитяху – Иосифа Флавия, писателя, политического деятеля и военачальника, пытавшегося соединить несоединимое – языческий Рим и богоизбранную Иудею.

Я прошагал по всем дорогам той войны, увидел, будто воочию, осажденный Иерусалим, стал свидетелем последних минут существования Храма и того, как иудейский первосвященник бросил в небо ключи от его врат, возвращая их Создателю.

И тогда я понял, ощутил эту незримую связь времен, то, что называется зовом предков, генетической памятью; понял, что мы, евреи, оттуда – из той жгучей древности, что мы смогли противостоять сверхдержаве тех времен – Великому Риму – и не покорились ей, даже несмотря на разрушение Храма.

И где тот Рим, и Византия, и другие, древние и современные империи? А сбылось пророчество рабби Акивы, сказавшего, что возродится и еврейское государство, и Иерусалим!

Мы выжили тогда, тысячи лет назад, в Римской империи, и мы выжили в империи советской. Есть чем гордиться!

… Через несколько месяцев, в Йом-Кипур, в День Искупления, я прочитал ставшие мне понятными слова молитвы:

«… Би-схар зэ тэ-эй нафшо црура би-црор а-хаим им нифшот Авраам, Ицхак вэ-Яаков, Сара, Ривка, Рахель вэ-Лэйа вэ-им шэар цадиким вэ-цидкамийёт шэ-бэ-Ган Эден. Вэ-номар амейн!

За это да будет пребывать душа его в обители вечной жизни вместе с душами Авраама, Ицхака и Яакова, Сары, Ривки, Рахель и Леи, и с душами других праведников и праведниц, обитающих в Саду Эденском. И скажем: амейн!»

А в завершение поминальной молитвы Изкор подошел к цдаке и незаметно положил в нее пожертвование – самую крупную по тем временам купюру.

Как и положено, в этот день я соблюдал пост и не надевал кожаную обувь.

А перед этим я побывал на могиле родителей. И, немного прибрав вокруг, положил им, как обычно, цветы…

Там же, на кладбище, я с трудом нашел скромный памятник. Муля покоился рядом со своей Зинаидой, Идочкой.

Я положил на шершавый, теплый бетон несколько камешков.

Как это принято у нас, согласно Традиции.